Елена Хаецкая
Мир стал другим. Евсеев помнил, что один раз уже переживал это чувство. Это было во время солнечного затмения.

Как слово наше отзовётся

2020-04-22 22:09:00

Евсеев был бухгалтером и поэтом, а Серёгин — сантехником и философом. Евсеев — человек малозаметный, в отличие от Серёгина, который как сантехник пользовался в микрорайоне широкой известностью.

Тощий, высокий, нескладный, со слишком длинными ногами и коротковатым туловищем, что бросалось в глаза, впрочем, только когда он надевал пиджак, Евсеев носил исключительно свитера, которые удачно маскировали эту особенность его фигуры.

Они с Серёгиным любили постоять во дворе и потолковать о важных вещах: о новом памятнике, который то ли по делу воткнули в скверике, то ли вообще не по делу (вопрос бурно дискутировался среди местных жителей), о вздорной старушке, которая из принципа не прибирает за своей собакой, о раздельном сборе мусора, о том, что в парке завёлся настоящий сыч и на него открыта фотоохота, но нужен дорогущий объектив (и Серёгин знает, у кого одолжить).

В качестве поэта-любителя Евсеев нередко посещал литературные семинары и конвенты. Именно там он то и дело встречался со своим бывшим одноклассником, которого звали Касьян Куприянов. Оба они, и Евсеев и Куприянов, творили исключительно любительским образом, не дерзая войти в когорту профессиональных литераторов, однако на конвенты ездили исправно и периодически публиковались в сборниках, выходящих небольшими тиражами.

Однажды оба они участвовали в семинаре, который призван был “отточить поэтическое мастерство путём игры”.

Для начала мэтр прочитал две строки:

Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовётся…

После чего попросил назвать автора. И тут, что называется, разверзлись бездны: литераторы предполагали, что хрестоматийные строки написал Лермонтов (потому что они похожи на “Выхожу один я на дорогу”, пояснил бородатый мальчик), Пушкин (потому что они очень философские, объяснила, покраснев пятнами, молодая женщина в тёмной “водолазке” и юбке в пол), Плещеев (с победоносным видом объявил крепыш с коротко стриженными светлыми волосами)… Мэтр иронически похвалил крепыша за то, что тому известно о существовании поэта Плещеева, но автором строк оказался всё-таки Тютчев.

После чего мэтр нанёс второй удар: попросил закончить четверостишие.

Евсеев встал и сказал:

— “И нам…. э-э... даётся, как нам даётся благодать”.

— Что у нас на месте “э-э”? — Мэтр обвёл взглядом аудиторию.

Участники семинара обречённо молчали. Евсеев снова сел.

— Раскаянье, — пискнула молодая женщина в “водолазке”.

— Неправильно! — прогремел мэтр. — Ещё варианты?

— Сочувствие! — возмущённым басом произнесла пожилая дама и захлопнула блокнот, в котором что-то яростно писала. — Стыд и позор!

Мэтр чуть прищурился и произнес, не сводя глаз с пожилой дамы:

— Хорошо, третий вопрос: а что там дальше?

— Это знает любой школьник! — отрезала дама.

— Прошу, — вкрадчиво произнес мэтр.

Дама отвернулась, уставилась в окно и засопела.

Евсеев сказал:

— Дальше там ничего.

Касьян внезапно осознал, что Евсеев прав: у Тютчева четверостишие. Он сам хотел это сказать, но побоялся ошибиться. Мэтр славился ядовитым языком, и Касьяну очень не хотелось испытать на себе язвы этого жала.

— В хорошем стихотворении одно слово нельзя заменить другим без ущерба для ритма, звукописи и смысла, — сказал мэтр. — Даже в таком ужасе, как “О вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов, пятою рабскою поправшие обломки игрою счастия обиженных родов”, — как ни странно, ни одного слова заменить не получается. Я пробовал, — задумчиво прибавил он. — Это вам не “Панмонголизм! Хоть имя дико…”, где вместо “панмонголизм” можно сказать “пирамидон” и мало что изменится…

Пожилая дама шумно переменила позу, а Евсеев сказал:

— А с “нам не дано предугадать” что? Ведь “раскаянье” подходит…

— Кому-то подходит, а кому-то нет, — сказал мэтр. — Но суть игры не в этом. Оставляем две первых строки, которые составлены идеально и именно поэтому врезаются в память, и дальше пишем своё. Хоть “раскаянье”, хоть вообще что-то другое.

…И понеслось… “Слова содержат благодать, не зря язык нам всем даётся”, “Словами много можно дать, словами можно и отнять, вся мысль словами отольётся”…

Евсеев один ничего не стал сочинять. Он вышел посреди семинара. Следом за ним выкатилась пожилая дама. “Закурить есть?” — спросила она басом. “Здесь, вроде, нельзя”, — ответил Евсеев. “Какой робкий, — хмыкнула дама. — Ну так пошли туда, где можно…”

— Парад убогости, — запыхтела она, окутывая Евсеева дымом. — Зачем он вообще это устроил? Показать, что все дураки, кроме него?

Евсеев сказал:

— Нам не дано предугадать.

— В смысле?

— Человек отвечает за свои слова, — сказал Евсеев. — В самом прямом смысле. Звук бесконечно летит в космосе. И рано или поздно может на что-то повлиять. Даже на что-то огромное.

— Вы что, в ноосферу верите?

— Я верю в силу слов, я верю в слов набат, — сказал Евсеев. — До свидания. Спасибо за компанию.

Он ушел, чувствуя, как она сверлит глазами его спину.

2.

После этого семинара Евсееву неожиданно написал на электронную почту Касьян. Предложил встретиться. Евсееву не хотелось вечером ещё куда-то идти, но Касьян настаивал, и в конце концов Евсеев всё-таки пришёл в кофейню возле станции метро.

— Скажи, Евсеич, зачем ты таскаешься на все эти литературные семинары? — без предисловий заговорил Касьян. — Только правду говори, не рассказывай мне там про “хобби” и “встречи с интересными людьми”.

Евсеев молчал, утопив острый подбородок в вороте свитера.

Тогда Касьян надвинулся на него и спросил прямо:

— У тебя ведь тоже это есть? Эта… ну, способность?

Евсеев отстранился, глянул исподлобья:

— Ты о чём?

— Сам знаешь.

— Ничего я не знаю. Еще про “ноосферу” скажи. Бэтмен нашёлся.

— Какую ноосферу? — опешил Касьян. — При чем тут Бэтмен? Я о твоих персонажах.

Евсеев попытался уйти, но Касьян удержал его:

— Погоди, это важно… Они ведь у тебя оживают, так?

— Ты о чём вообще? Как они могут “оживать”? Они же написанные. Они — слова. Невещественные. Летят в космосе и ни на что не влияют. Или влияют, но нам предугадать это не дано.

— Ну, мне-то можешь не врать, я-то тебя всю жизнь знаю… Если ты кого-то описал, он потом становится настоящим. Ну, живым. Ходит, ест, ругается. Ты поэтому почти ничего и не пишешь. Боишься.

— Что значит — “настоящим”? — Евсеев снова уселся на стул и принялся пить кофе, держа чашку обеими руками. — Кого я боюсь? Ерунда какая-то. Я вообще-то бухгалтер.

Касьян сказал, глядя в потолок:

— Дело в том, что я тоже так могу. А про тебя я догадался. Ну и когда догадался, стал ездить по конвентам и высматривать: может, у кого-то ещё получается. Ты как, нашёл кого-нибудь такого же?

Евсеев молчал. А Касьян продолжал тихо, лихорадочно:

— Ты их придумываешь, и они выходят со страниц в реальную жизнь. Так у тебя? Так? У меня случай был тяжёлый, — разоткровенничался он. — Когда я впервые понял, что они по правде у меня оживают, написал для себя девушку, какую хотел. Чтобы ко мне не придиралась, любила таким, как есть, зарабатывала прилично, все по дому успевала, умела готовить и при этом чтобы не портился маникюр… Ну такую, идеальную.

Евсеев посмотрел Касьяну в глаза. Так, словно ничего хорошего не ожидал.

— Она просто исчезла, — сказал Касьян. — Понимаешь?

— Понимаю, — ответил Евсеев. — Нежизнеспособные персонажи долго в реальном мире не могут.

— Ты тоже пробовал?

Откровения Касьяна были Евсееву тяжелы и неприятны, но он ответил:

— Для себя — ничего, а так… случались неудачи.

— А удачи?

— И такое было. Один вообще аспирантуру закончил.

— У меня вот дядя Коля из рассказа “Дворник” недавно помер, — вздохнул Касьян. — Я даже на похороны ходил.

— А с постами в соцсетях у тебя как? — спросил Евсеев.

— С постами как у всех: написал — забыл, но там и персонажей как таковых нет, — сказал Касьян.

— Я и посты писать боюсь, — признался Евсеев. — Художку, понятное дело, тем более. Но таких, как мы с тобой, вроде, больше нет. Ни на одном конвенте не видел.

— А если бы увидел?

— Не знаю… Предупредил бы, наверное.

— И раскрыл бы себя. Ну ты даешь!

— Как думаешь, почему это есть только у нас с тобой?

— Честно говоря, подозреваю учительницу литературы, — ответил Касьян. — Что-то в ней было такое... Как в ведьме.

Учительница литературы, о которой они говорили, пришла в школу, когда они учились в девятом классе, и через год ушла. Никто не знает, куда; её следы потерялись мгновенно. Они даже не могли вспомнить, как её звали. Помнили только растянутую на локтях зеленую кофту и тонкий пронзительный голос, который то и дело принимался рыдать с подвывом, когда она читала стихи, даже что-нибудь совсем невинное, вроде “Люблю грозу в начале мая”.

— Будем на связи, — торжественно объявил Касьян, прощаясь с одноклассником.

А через неделю страну накрыло пандемией.

3.

… Мир стал другим. Евсеев помнил, что один раз уже переживал это чувство. Это было во время солнечного затмения. Он вышел из дома с заранее подготовленным закопченным стеклом, чтобы не испортить зрение, и приготовился смотреть на Солнце. Тогда он предвкушал приготовленный для него очередной увлекательный аттракцион, что-то вроде шикарного цирка от Мистера Вселенная.

Внезапно воздух как будто запорошило пеплом, свет потемнел, Солнце посерело, и всё переменилось.

И это не какое-то обстоятельство в жизни отдельно взятого Евсеева переменилось. Нет, здесь не с кем-то одним случилось “это” — “это” случилось сразу со всеми. Со всей Землей. Евсеев вдруг остро осознал, насколько огромен космос и насколько малы не только люди, но и вся их большая Земля.

Длилось затмение недолго, тень сползла с Солнца, и мир вернули на прежнее место. И снова можно было жить, не задумываясь и принимая сравнительную безопасность бытия как данность.

Пандемия оказалась чем-то вроде затмения — для всей Земли, не для одного человека и даже не для одного изолированного селения. Не осталось безопасных мест на Земле, кроме разве что Антарктиды. От пандемии нельзя сбежать, как бежали белогвардейцы от большевиков.

Шли дни, а острое ощущение новизны происходящего не притуплялось. Евсеев смотрел в окно, и на ум поневоле приходило: “Я вижу новое небо, потому что старое миновало”. Он не помнил точной цитаты, хотя интеллигенту в принципе полагается плюс-минус уверенно обращаться по меньшей мере к четырём текстам из Священного Писания: Нагорной проповеди, книге Экклезиаст, Песни Песней и Апокалипсису, который прочно смешивался в сознании с картинами Босха и представал сплавом абсурда, ужаса и популярных мемов. Но Евсеев запоминал такие вещи плохо. Только сейчас это “новое небо” внезапно засияло перед ним — как тогда, после окончания затмения. Новым в этом небе было то, что оно — для всего человечества. Простенькое открытие, неотразимое, как удар молнии в степи.

Евсеев включил компьютер и начал писать.

Впервые с того дня, как он понял, что созданные им персонажи оживают и начинают самостоятельные бытие, он писал без оглядки, отпуская на волю свои фантазии.

Апрельские слезы сменились майским снегопадом лепестков, ветер заглядывал в запертую квартиру через окно, выходящее на восток. Когда вставало солнце, Евсеев раскрывал раму и впускал из горстей, как бумажные самолетики, накопившиеся за ночь буквы, и они превращались в воздушные корабли с выгнутыми парусами, девушек с длинными, как солнечные лучи, волосами, собак и кошек, бегущих по воздуху, в детский смех, в юных доставщиков пиццы и даже в соседа-с-дрелью, который при встречах во дворе неизменно оказывался славным малым.

Евсеев никогда специально не интересовался тем, как складывается жизнь его персонажей, долговечная она или мимолетная. Если что-то и узнавал, то случайно — стороной.

Его воздушные корабли расправляли паруса, сливаясь с облаками в новом небе, голоса улетали вместе с ветром, сосед-с-дрелью бодро шагал куда-то по пустой улице. А Евсеев ложился спать.

4.

Басовитая дама с литературного семинара проснулась, как это часто с ней происходило, в шесть утра. Она была убеждена в том, что это — время её смерти. Что когда она навеки закроет глаза, одна стрелка будильника укажет в небеса, другая — в землю.

Она задыхалась. Серые сумерки разливались вокруг, было тихо. И в этой тишине росла, наваливаясь на грудь, уверенность в том, что эпидемию она не переживет. Книги тускло смотрели слепыми глазами-корешками с полок, между ними неряшливо торчали квитанции и старые открытки. “Прощайте, друзья!” — вспомнились слова Пушкина, обращённые к любимым книгам. Прошептав их, толстая дама почему-то в первую очередь вспомнила “Анжелику”.

— Нет, это невыносимо! — сказала она, садясь в постели и зажигая лампу.

В отличие от детских страхов, взрослая, застарелая паника не убегала от жёлтого круга лампы. Никуда она не девалась — сидела в углу и загустевала, как желе.

Дама ненадолго провалилась в сон, и в этом сне кружевная шаль, артистически брошенная на кресло, превратилась в учёную девушку. Девушка была умилительно-юной, в очках в суровой темной оправе — не поймешь, старомодных или наоборот, ультрамодных. С ходу, не вдаваясь в разные житейские мелочи, она завела дискуссию о стихотворении “Шёпот, робкое дыханье…” — есть ли в нём хоть какой-то смысл, или же вся эта “чарующая магия слова” гроша ломаного не стоит. И басовитая дама, так же не опускаясь до “здравствуйте, как вы сюда попали?”, метнулась в волны спора. Они забрасывали друг друга язвительными замечаниями, пока солнце не забралось почти на середину нового неба над пустым, затаившимся городом.

… Дама открыла глаза. Шаль была шалью, лампа еле тлела, побеждённая утренним светом, льющимся в окно. Никакой девушки, конечно, здесь и в помине не было — она просто приснилась. Но не стало и паники: давящее чувство исчезло. Дышалось легко — давно такого уже не случалось с пожилой окололитературной дамой, вечно чем-то озабоченной, встревоженной и всё чаще испуганной.

Она подошла к книжной полке. “Здравствуйте, друзья!” — прошептала она, вслушиваясь в звучание этих слов, а затем, роняя на пол квитанции и открытки, вытащила книжку “Стихи русских поэтов о природе”, к которой не прикасалась уже очень много лет. Книжка вышла в серии “Школьная библиотека”. Некоторые строчки в оглавлении были подчёркнуты химическим карандашом: их следовало выучить наизусть. Тем же карандашом были отчёркнуты четверостишия, подлежащие заучиванию.

Она читала и читала, всё подряд, сама не замечая, как принималась бормотать, и комната заполнялась целительными словами классической русской поэзии. Вечером внучка, привозя на машине очередную коробку с продуктами и лекарствами — сердечными и успокоительными, — спросила:

— Ба, ты как там?

— В норме! — бодро ответила “Ба”.

— Покажись! — потребовала внучка. И оценила: — Ух ты, тебя и правда не узнать. Даже посвежела. Чем ты там таким прекрасным самоизолируешься? Я тоже так хочу… Тебе не скучно?

— А похоже, что мне скучно? — осведомилась дама. — Ты вот мне скажи: давно Фета перечитывала?

— Бабушка, я поеду. Закрывай дверь. Упаковки я протерла дезинфицирующими салфетками, но ты все равно…

— Хорошо, хорошо, — проворчала пожилая дама, ногой проталкивая коробку в квартиру. — Не беспокойся. Знаешь, поэзия — лучшее успокоительное.

— Лучшее снотворное, — хмыкнула внучка. — Если что — сразу звони. — И молодая женщина сбежала вниз по лестнице.

Второй рассвет литературная “Ба” встретила ожесточённым спором о Блоке: девушка в очках доказывала, что “Вхожу я в тёмные храмы — там жду я прекрасной дамы...” имеет глубокий смысл.

— Чушь! — пыхтела пожилая женщина. — Какой смысл? “Дамы”! “Кого — чего?” Это какой вообще падеж? Дама у него что, неодушевлённое? Как “жду подачки”? Блок чудовищен!

Девушка-шаль посверкивала стеклами очков, в которых отражался книжный стеллаж:

— Когда вы говорите: “Я жду грозу”, вы ждёте какую-то конкретную грозу. Которая вот-вот случится. А когда вы говорите “Я жду грозы” — это предчувствие непонятной ещё стихии, которая не отлилась пока в конкретную форму…

— Хотите сказать, прекрасная дама для Блока — стихия?

— Стихия — то, что несёт с собой прекрасная дама…

— Ой-ой с колбасой, — детсадовской присказкой отреагировала пожилая посетительница поэтических семинаров, и они с девушкой обе рассмеялись.

Это было как “я боюсь эпидемии” и “я боюсь эпидемию”. Задача заключалась в том, чтобы превратить один падеж в другой, неопределённую стихию — во вполне конкретное явление, которое можно изучить и в конце концов победить.

Дама вспомнила, как Евсеев сказал ей на том последнем семинаре, куда она выбралась перед эпидемией (боже, это было так давно, практически в предыдущей жизни!): “Я верю в силу слов, я верю в слов набат”. Тогда она не сомневалась в том, что он иронизирует. Но так ли это было на самом деле? А что, если он действительно верит в силу слов? Нет, даже не так, — а что, если слова действительно обладают реальной силой? Даже такие слабые, казалось бы, беспомощные и хрупкие, как “шёпот, робкое дыханье”?

5.

Бородатый молодой человек с памятного семинара оказался в числе заболевших. Болезнь протекала тяжело, температура не спадала. Внезапно выявилось, что у него, оказывается, врождённая сердечная недостаточность. До сих пор это вообще никак себя не проявляло. А тут вот взяло и выявилось и начало представлять опасность.

Его привезли в инфекционное отделение в разгар эпидемии, он плохо помнил происходящее, но одно ему врезалось в память: высокая сухощавая женщина, похожая на последнюю русскую императрицу, которая по ночам сидела возле его кровати и однажды, когда он вдруг понял, что ему нечем дышать, поднялась и, резко шурша одеждой, вышла, а вскоре примчалась дежурная медсестра и поднялись хлопоты по срочному спасению бородатого мальчика. Наутро у него температура начала спадать, а ещё через неделю его выписали.

Он понимал, что отыскать ту сиделку будет невозможно, в больнице многочисленный персонал, работают волонтёры. Может, она вообще из другого города. В ней в принципе было много непонятного. Каким образом, например, больница ухитрилась выделить для кого-то одного персональную сиделку, когда отделение переполнено? Да, конечно, без внимания люди не оставались, но чтобы с кем-то сидели вот так, постоянно…

И ещё, почему незнакомка была без маски? Весь персонал больницы был снабжён защитными средствами. За все дни, проведённые в больнице, молодой человек не видел женских рук без перчаток, да и самих лиц женских тоже не видел — только глаза, угадываемые за очками. Высокая температура смазывала странное, нереальное ощущение от присутствия незнакомой сиделки. И если вдуматься, то… на ней была форма медсестры времён Первой мировой войны. Забавно, но это показалось ему более нереальным, чем присутствие в больнице медсестры без маски.

В конце концов он пришёл к выводу, что это был горячечный, но такой утешительный бред.

6.

Крепыш с коротко стриженными светлыми волосами работал водителем на “скорой”. Человеком он был конкретным и стихи тоже предпочитал конкретные, чтобы сразу понятно было — про что написано и с какой целью. Поэтому, кстати, он считал, что “Я помню чудное мгновенье” — настоящий шедевр, ведь Анна Петровна Керн после этих стихов моментально влюбилась в Пушкина и они вдвоём наверняка отлично провели время. Таким образом цель поэта была достигнута с минимальными потерями.

Когда началась пандемия, он сам вызвался на ночные дежурства, и тёмный город бешено распахивал перед мчащейся машиной свои тёмные пустые улицы. Подъезжая к больнице, он уже издали видел десятки горящих желтых прямоугольников: за каждым находились люди, точно знающие, что делать и зачем. Как в правильной поэзии. От этих окон разливалось тепло.

В тот день в машине лежал студент — костлявый рослый парень, плохо говоривший по-русски, какой-то застрявший в России немец (или голландец?) с просроченной визой. Парень сердился, противился госпитализации, несмотря на высокую температуру, уверял, что он всего лишь простудился, когда курил на балконе, потом вдруг заплакал и признался, что у него нет денег и с документами тоже швах. Его изначальной целью было проехать на велосипеде по всей Европе, но потом вмешалось бедствие…

Этот парень исчез из мыслей водителя сразу же после того, как был передан с рук на руки в приёмное отделение. Встретились они значительно позднее, когда бедствие отступило и всем, кто работал сверхурочно, дали отпуск. Конечно, хотелось бы поехать куда-нибудь к морю и там полежать на пляже в трусах, глядя на загорелых девушек и поплевывая косточками от черешни, но с поездками пока пришлось повременить. Достаточно было просто сидеть в парке и абсолютно ничего не делать.

Кто-то уселся рядом и заговорил по-английски. Водитель “скорой” учил инглиш в школе и мог объясниться более-менее сносно. Он посмотрел на соседа по скамье, увидел хрящеватый нос и прядь светлых смятых волос, но никак не мог вспомнить — откуда знает этого человека.

Тот напомнил. И про визу, и про деньги, которых не было. И про путешествие, которое так и не состоялось. Студент о чём-то рассказывал, а слушатель, подрёмывая от усталости, которая накопилась и так и не прошла, кивал и делал вид, что понимает, о чём идёт речь. Перед тем, как он задремал, ему подумалось последнее: скоро возобновятся поэтические семинары и можно будет снова встретиться с той тонкой, как ветка, женщиной, которая носит юбки в пол и краснеет, как маленькая девочка… Он улыбнулся и заснул, положив голову на костлявое плечо студента.

7.

Звали эту молодую женщину Даша, и она тихо, робко вышла в мир из своей небольшой квартиры на девятом этаже, впервые после отмены карантина.

Чуткая натура, Даша остро переживала момент, и когда объявили о том, что пандемия отступает, ощутила привкус победы. Победа эта не явилась в одночасье, как излитый с небес “громкокипящий кубок”, но шаг за шагом, не торопясь и не задерживаясь, распространялась всё дальше и дальше и с каждым шагом охватывала всё более обширные территории души и физического пространства.

Даша вышла в сквер, где стоял — в своё время жарко дискутировавшийся — памятник, и тотчас поймала на себе негодующий взгляд кота, который доселе ощущал себя безраздельным господином всея детской площадки, газона, асфальтовой дорожки и прочая, и прочая, и прочая. “Кто ты, о дерзкая, вторгшаяся во владения мои?” — вопрошал кошачий взор. Даша тихо засмеялась. Кот с достоинством удалился в кусты.

Молодая женщина села на лавочку возле выключенного фонтана, подставила лицо солнцу. Когда вся её маленькая вселенная наполнилась оранжевым светом, она открыла глаза, потому что ей показалось, будто кто-то пристально смотрит на неё.

И точно — на лавочке напротив восседала… почти точно такая же “Даша”. Сходство было разительным и в то же время карикатурным: чуть-чуть искривлённый нос, один глаз немного выше другого и определённо косит, но во всем остальном — те же черты, испорченные, как в кривоватом зеркале. Та, вторая, “Даша” посасывала кофе из бумажного стаканчика, чередуя его с тонкой сигаретой, распространяющей удушливый дым. То и дело она бросала на свою визави равнодушные взоры, затем задавила сигаретку о скамейку, сунула смятый стаканчик между рейками сиденья и поднялась. Юбка была ей длинновата и волочилась по земле, при ходьбе “Даша” то и дело наступала на подол и останавливалась, беззвучно бормоча ругательства. Из её рукавов, из карманов на юбке, из-под подола бесконечным дождём сыпались мятые бумажные стаканчики с логотипами самых разных кофеен.

— Что… это?.. — пробормотала настоящая Даша, не в силах пошевелиться.

Странное существо повернулось к ней, словно его окликнули, и улыбнулось. Беззубый рот существа расплывался всё шире. Даша застыла, не чувствуя ни рук, ни ног. Существо, шатаясь, побрело дальше по дорожке.

— Девушка, вы в порядке? — раздался голос.

Даша вздрогнула и как будто очнулась.

— Я? Заснула, наверное… Простите… — пробормотала она и тряхнула головой, пытаясь сбросить оцепенение. — Так неловко!

Рядом с ней стояли Евсеев и Серёгин. Они прервали разговор и подошли к лавочке, потому что им показалось, что с женщиной плохо. “Свежий воздух — он с непривычки убивает”, — высказался Серёгин по этому поводу.

Даша узнала Евсеева и слабо улыбнулась ему, но тут же снова вздрогнула, омрачилась и поневоле посмотрела туда, где стояла, покачиваясь, вторая “Даша”. Серёгин проследил её взгляд и присвистнул:

— Во страховидла!

— Вы знакомы? — удивилась Даша.

— С ней-то? — Серёгин посмеялся.

Над крышей ближайшего дома показался рыхлый край облака. Серёгин посмотрел наверх, потом перевел взгляд на Дашу и добавил:

— Вы тут посидите, отдышитесь, а то ужас как побледнели. Поэтическая вы натура. Прямо как Евсеич.

— Я как раз не бледный, — возразил Евсеев.

— А я тут, прямо скажем, сбледнул, — признал Серёгин. — Знаешь, возле “Авроры” два “Лениных” ходили, один революционный матрос и “Пётр Первый”? К прохожим приставали, чтобы сфоткались? Повыползали снова. Но странные какие-то. “Пётр Первый” стал как тот шемякинский, с крошечной головой и длиннющими пальцами. У матроса голова как у скелета. Не знаю, кому охота с такими фоткаться.

Евсеев замер. Нехороший холодок прошёлся у него по спине. Он сказал:

— Давай-ка зайдём к одному моему приятелю, а? Что-то беспокойно мне за него стало. Боюсь, что насамоизолировался он там по самые помидоры.

— Ты ему звонил?

— Да нет, причины не было…

— Тогда сейчас чего забеспокоился?

Страховидла уже исчезла, только след из мятых бумажных стаканчиков тянулся по всей дорожке.

— Сейчас причина появилась, — сказал Евсеев. — Но один идти боюсь.

— Ладно, — сказал Серёгин. — Это недалеко? У меня ещё дела.

— Недалеко, — сказал Евсеев.

— Я больше никогда не смогу пить кофе из бумажных стаканчиков, — прошептала Даша. — И вообще, наверное, никакой. — Она нервно потянула себя за узкий ворот “водолазки”.

Кот вернулся и сидел теперь совсем близко, щурясь и топорща усы. “Так и быть, — думал он, — пусть вторгается во владения мои, эта дерзкая особа”.

8.

Евсеев позвонил в квартиру Касьяна. Долго не открывали, потом послышалась какая-то возня, наконец, раздался резкий выкрик, и замок лязгнул. На пороге стоял Касьян. В полумраке его лицо белело, как лунный блин, острый нос клевал воздух, глаза бегали.

— Евсеич? — спросил он. — Чего тебе? Кто это с тобой?

— Сантехник, — произнёс Серегин звучным оперным баритоном. — Проверяю трубы на предмет протечки.

— Что, серьезно?

— Серьёзно. Представитель жилконторы с человеческим лицом.

— Евсеич, а ты чего с ним?

— Я за компанию.

Серёгин отодвинул Касьяна и вступил в квартиру. За ним скользнул Евсеев — и замер. До сих пор ему казалось, что он готов к любому, но выяснилось — нет. Квартира была завалена объедками, мятыми и шуршащими упаковками, каким-то тряпьём. На шкафу обнаружился дед с немытыми пятками, которыми он со скуки то и дело ударял о зеркальную дверцу. Два ребенка увлечённо рвали книги, разбрасывая скомканные страницы. На диване обнаружился иссохший бородач, похожий на старовера. Он лежал на спине, уставив бороду в потолок, и непрерывно гудел, не разжимая губ, как бы в подражание рою пчел.

Из туалета донесся возмущенный крик Серёгина:

— И тут засор! Во обезьяны! Какой фигни вы в унитаз накидали, а? Соседи снизу жалуются, что протечка, и вот, пожалуйста.

Евсеев схватил Касьяна за плечи. Касьян сжался, руки его затряслись.

— Ты вообще что натворил? — спросил Евсеев.

— Это… родственники… приехали из глубинки… — пробормотал Касьян, отводя глаза.

— Какие родственники, из какой глубинки? — заорал Евсеев. — Ты кому врёшь?

— Я не нарушал, — сказал Касьян. — Мы все в пределах квартиры. Самоизоляция.

— Покажи компьютер, — приказал Евсеев.

— Не трожь! — взвизгнул Касьян, закрывая собой проход к письменному столу. — Это творчество!

— Серёгин, держи его! — закричал Евсеев.

Серёгин, посмеиваясь с добродушием сильного человека, ухватил Касьяна поперек живота. Касьян, горячечный и потный, бился, лягался и даже пытался укусить, но Серёгин держал его без труда, словно котёнка.

Евсеев подошёл ко включённому компьютеру и принялся стирать файл за файлом.

— Ничего себе понаписал, — приговаривал он при этом.

— Я правду писал! — закричал Касьян. — Нелакированную! Неприкрытую правду жизни!

— “Правду” он писал, — ожесточённо давил на клавишу “delete” Евсеев. Ему казалось, он с хрустом давит комаров. Или каких-нибудь других разносящих заразу насекомых. — Посмотрите-ка на него, “правду” он писал. Паскудство одно.

По мере того, как файлы падали в “корзину”, исчезали и персонажи — вонючий дед, мерзкие детишки, безумный бородач… Последнего, похожего на раскоряченного домового, Евсеев обнаружил за веником и вытолкнул за дверь, не дожидаясь, пока тот растворится в нечистом воздухе квартиры.

— И чего неймётся-то? — заметил Серёгин, отпуская наконец заплаканного Касьяна. — Лучше бы стишки читал. Только не про минуты роковые, а что-нибудь детское, про природу. Люблю там грозу в начале мая… А?